ИнтерЛит в мире.

ИнтерЛит в Европе


Электронные книги «ИнтерЛита»

Дом Берлиных — литературно-музыкальный салон

Республиканский научно-практический центр «Кардиология»

OZ.by — не только книжный магазин

Александр БАРДИН


РАССКАЗЫ

ЛЮДА

Надо же, прошло почти сорок лет с тех пор, как мы виделись в последний раз, а я сразу, да ещё в этой муравьиной тверской сутолоке, понял, что это она. Услышал сзади себя женский голос: «Оля, погляди сюда.. Видишь там, в витрине...» И оглянулся. Словно солнечный блик, из немыслимо давнего, почти уже забытого, полоснул по моим зрачкам — это же Олька! «Оля! — завопил я, — Баранова!» И уж было бросился обниматься, но недоумение в её глазах остановило меня: где уж тут узнать, я и сам себя иногда в зеркале или на фото не узнаю. А после того, как, наконец, разобрались, она не проявила никакого желания ни обниматься, ни тем более целоваться — «привет!»

— Я у сестры в гостях, послезавтра уезжаю. Зоя, подожди меня пару минут, ладно?

 

О чём говорят люди, встретившись после разлуки длиною почти в жизнь? Как сложилось... муж, дети... Где Марина, как Ира, Витя?..

Я покинул город, где провёл детство и юность, довольно рано и поэтому ничего о своих однокашниках и прежних друзьях не знал, а многих просто забыл. Последнее, о чём я спросил перед тем, как собрался попрощаться: «Ты давно видела Люду?»

Внезапное изумление, больше похожее на испуг, расширило Олины глаза: «Люду?! Разве ты ничего не знаешь?..»

 

Кажется: и жизнь уже на откате, и не переливаются внутри прежние рассветные звоны, и почти забылось давнее дразнящее-томительное чувство предвкушения... Оно задубело и поблёкло под напором неприятностей и радостей, встреч и расставаний, ожидаемых рождений и внезапных смертей, под слоем непонятно, как и зачем прожитых дней, месяцев, десятилетий... Но иногда, неизвестно отчего — то ли от случайного женского взгляда, то ли от неясного вечернего звука — нахлынет вдруг пронзительным наваждением: отблески уличных фонарей на мокром ночном асфальте, запах преющей травы вдоль пустынных аллей городского парка, прохлада прилипшего к щеке первого яблоневого цвета — всё, что когда-то будоражило, всё, что когда-то было...

И это, пришедшее издавна, долго, ноюще долго, угасает внутри под еле уловимую мелодию старой песенки: «Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи...»

 

Она была моей первой и, как показала прожитая жизнь, последней любовью. Если не считать, тайного, но единодушно-коллективного обожания всем нашим пятым «А» классной руководительницы пожилой двадцатитрехлетней Розы Михайловны.

За несколько дней до моего последнего, а стало быть, десятого по счёту школьного первого сентября, вдруг стало известно, что отныне наша школа будет не средней мужской номер такой-то, а просто средней, поскольку вышел указ о совместном обучении, и в десятом классе нам предстоит учиться вместе с девчонками. Эта перспектива никого из нас, десятиклассников, собравшихся на школьном дворе, особо не смутила, наоборот — показалась заманчивой и слегка волнующей: девичья часть мира, плотно огороженная от нас раздельным обучением и тогдашними официальными пуританскими установками, отдающими густым душком ханжества, была для нас таинственным островом и одновременно островом сокровищ. Кто помнит свои шестнадцать, тому объяснять, думаю, нет необходимости.

Мы слушали долгие наставления директора по поводу нашего нового отныне статуса — рыцарского — и вытекающих из него обязанностей, и вид был у нас абсолютно отсутствующий: а нам до лампочки, можем поучиться и с девчонками, если Родине таковое приспичило. И лишь красавчик Люсик Смирнов, гордость школы, член юношеской сборной города по волейболу, и его друг-соперник Валера Шерман, сын главного режиссёра городского театра, томный и голубоглазый, с романтической седой прядью в густой шевелюре, презрительно пофыркивали чуть в отдалении. Оно и понятно: Люсик не раз хвастал, — и мы ему безоговорочно верили — что меняет спортсменок чаще, чем мячи, а Валеркины рассказы про романы с молоденькими актрисами подтверждались фотографией, на которой он полулежал на диване в обнимку сразу с двумя. И какими!.. Потом, правда, оказалось, что это была фотка сценки из спектакля заводского коллектива самодеятельности, где «халтурил» его папа, но принципиально это обстоятельство дела не меняло: пусть и понарошку, но он всё же имел возможность обниматься. А мы... мы об этом только мечтали...

 

Случилось ужасное: я влюбился. Ужас состоял не в том, что влюбился, — кто из нас не готов и не жаждет этого в шестнадцать! — а в том, что моя любовь была безнадёжной. Если бы вы увидели эту девочку, вы бы тоже, как и я, поняли, сколько у меня шансов. Я с невыносимой горечью рассматривал в зеркало своё остроносое лицо с невысоким лбом и раскосыми глазами (за которые меня во дворе наградили кличкой «китаец»). Да и ростом я тогда не мог похвастать, только к восемнадцати я подтянулся до «выше среднего».

Разве имел я право на что-либо рассчитывать на фоне таких элитных экземпляров, как Люсик и Валерка? И ещё двух-трёх не хуже из параллельного класса. Я, правда, был обладателем славы первого школьного поэта и признанным острословом, но может ли пушинка таланта перевесить гору мышц на весах женской души? Разве что на необитаемом острове, где нет выбора. Но стоит только появиться красавцу-пирату...

Кто-то сказал: чтобы избавиться от любви с первого взгляда, нужно посмотреть во второй раз... Я смотрел и во второй, и в сотый, и в тысячный. Я старательно пытался выискать хотя бы малейший изъян в чертах её лица, в походке, даже в складках форменного платья (а вдруг чуточку примято!), чтобы убедиться: предмет моих страданий не законченное совершенство, и таким образом избавиться от мучений, а заодно от позора неразделённой любви. Но она была безукоризненна. Могло ли быть иначе? А её сипловатый голос звучал в десять раз притягательней задушевных сопрано модных тогда певиц Гелены Великановой и Лолиты Торрес вместе взятых. Если чем-то подобным обладали сирены, то Одиссея с его товарищами вполне можно было понять и простить. Однако голос её удавалось услышать нечасто, разве что при ответах у доски: она была на редкость застенчива.

Так ли это было в действительности, не совсем так или совсем не так — никакого значения не имеет: на то она и любовь...

Но гораздо больше безответности меня страшило другое: не дай бог, кто-нибудь заподозрит... И тогда моя жалкая участь отвергнутого перестанет быть тайной. Я — в роли слабака, которым пренебрегли! Да ни за что в жизни! Да чтоб я дал повод над собой насмехаться или себя жалеть! Этого не будет ни-ко-гда!

И я старался вовсю, чтобы у моих одноклассников не мелькнула и тень подобной мысли. Я изводил её колкостями, доводил до слёз дурацкими эпиграммами, изображал влюблённость в других девчонок, и чем те были некрасивее, тем лучше. Но чем больше я изгалялся, тем, казалось мне, заметней для всех было моё состояние, и угроза разоблачения заставляла меня увеличивать обороты. Хорошо по этому поводу высказался один умный француз: можно быть влюблённым, как безумный, но не как дурак...

Однажды поздней весной или в начале лета, перед самыми выпускными экзаменами, наш класс совершил загородную «вылазку», как говорили тогда, или «смотался на уикэнд», как сказали бы теперь.

Мероприятие было организованное и, вероятно, вписанное в план учебно-воспитательной работы школы. С нами был классный руководитель, учитель физкультуры и кажется, кто-то ещё из идеологического руководства: то ли комсорг, то ли парторг. Так что всё проходило благопристойно, как и было заведено в те чинные времена: купание в речке, ночёвка в домиках ещё не открытого на летний сезон пионерского лагеря, стихи и комсомольско-туристские песни у костра, печёная картошка и лимонад...

После того, как картошка была съедена и наступила очередь чая, я, прихватив чайник, собрался идти за водой. Она вызвалась сопровождать меня, заявив, что я обязательно выкину какой-нибудь свой очередной фортель, и для того, чтобы у нас появилась вода, мне необходим конвой. Провожаемые общим хохотом мы стали спускаться к реке.

Тропинка была довольно крутая, уже смеркалось, и я пару раз помог ей, подав руку. И в те моменты, когда её тёплая сухая ладошка сжимала мои пальцы, в моём животе парным молоком разливалось блаженство, и мне безудержно хотелось, чтобы так продолжалось долго-долго, бесконечно...

Многое забыл, почти начисто забыл, что чувствовал и думал потом с другими женщинами, забыл сотни рассветов и вечеров, забыл полжизни: слова, ощущения, мысли — всё ухнуло безвозвратно в провалы смертельно уставшей памяти, а вот всё, что было тогда, помню до мелочей.

Прозрачно и пронзительно помню.

Но до реки было метров пятьдесят и через минуту-другую мы уже были на берегу. «Сопли распустил...» — подумал я и, закатав брюки, полез набирать воду.

А закат был дивный. Столько их, разных, описано всеми, кто держал в руках перо, — от классиков до графоманов, в стотысячных тиражах, в самиздатах и Интернете — что не поднимается рука в миллионный или в миллиардный раз писать о громадном ярко-багровом шаре солнца, уплывающем за горизонт, о лёгкой дымке, стелящейся над стеклом воды, о хрустальной неподвижности воздуха... Хорошо было Тургеневу... Впрочем, наверняка и до него и при нем было — пруд пруди... Может, он просто не испугался, что будет миллионным?

— Я давно хотела тебя спросить... — неожиданно сказала она.

— Спрашивай, — разрешил я, погружая чайник поглубже.

— ...давно хотела спросить: за что ты меня так ненавидишь?

— Ненавижу?! — я от изумления резко выпрямился, и у меня вырвалось, — Совсем наоборот — я люблю тебя...

— Вот видишь, — произнесла она с укоризной, и в её голосе явно слышались слёзы, — ты и сейчас издеваешься...

Она повернулась и, не дожидаясь меня, направилась в сторону мерцающего меж кустов костра.

Вот так и запечатлелось, будто вижу со стороны по какому то странному закону аберрации: себя, застывшего по колено в воде с закопчённым чайником в руке, и её удаляющуюся в темноту кустарника фигурку... Нет, нет, не её фигурку, не просто фигурку, а уходящую навечно в сумерки времени мою семнадцатилетнюю юность, мою первую, мою последнюю, мою неповторившуюся любовь...

А от костра под гитарные аккорды тихо доносился до меня Олин полудетский голосок: «Проходит жизнь, проходит жизнь, как ветерок по полю ржи. Проходит явь, проходит сон, любовь проходит, проходит всё...»

Даже сейчас, через почти сорок лет, когда я сижу в своей комнате в одном из домов громадного напряжённо-ночной Москвы и выстукиваю на своем компьютере эти строки, меня не отпускает лёгкий озноб, и мои скулы стягивает яростное желание рвануться туда, к закатной речке, сквозь бездарно помельтешившие годы и, вместо того себя, выскочить из воды, догнать, положить руки на узенькие девичьи плечи: «Я действительно люблю тебя, Люда... Прости... Я на самом деле очень-очень тебя люблю...» Господи! Ну, почему? Почему? Только одно движение, всего несколько слов — и вся моя не очень потом здорово прожитая жизнь, и её судьба — всё было бы другим... Совершенно другим.

 

Учиться в институте я уехал в далёкий южный город и прожил там четверть века. Сейчас это столица отдельной страны, и вообще, всё там настолько изменилось, что ностальгия стала абсолютно бессмысленной. А поэтому у меня её нет, и прошлое во мне не зудит. Пока не вспоминаю о Люде...

Это было хорошее время — пять институтских лет. Жил я у своей тётки, женщины беспредельно доброй и терпеливой, семья была очень обеспеченная, меня в ней любили и всячески ублажали, а моя студенческая компания была развесёлой и бесшабашной. Но ни в кого я так и не влюбился, за все пять лет я не завёл себе «персональной» девушки.

Нет, не потому что никому не нравился: в меня влюблялись, со мной объяснялись, на груди у меня плакали... Но я, словно бутылка шампанского, был до самого далёкого, затерянного в глубине души закоулка был заполнен и распираем своей Людой... Засыпал — Люда, Людочка, люблю тебя... Просыпался — Люда, люблю... И это наваждение, эта сладкая пытка, не отпускали меня, даже когда я был уже женат.

А женился я через год после окончания института. Работать мне пришлось, как мы говорили «в поле» — на монтаже линий высоковольтных передач. Никаких полей там и в помине не было, а были каменистые степи, где зимой валил с ног пронизывающе холодный, неделями не прекращающийся ветер, а летом солнце жестоко прожаривало до внутренностей. Иногда это были горные склоны, плато и ущелья. Я начал мастером и через десять лет закончил начальником управления. Потом моя профессиональная судьба резко изменилась, но это уже другой разговор.

Но первые два года, пока я не стал пусть маленьким, но все же начальством, мне приходилось испытывать все прелести походного быта, и только приезжая пару раз в месяц к тётке, я отогревался или, наоборот, — охлаждался, отъедался вкусненьким, блаженствовал день-другой в обществе нормально беседующих, не упивающихся ежевечерне до омерзительного состояния людей. Через год мне стало муторно от жизни в вагончиках, от грязи и скверных запахов, ежедневных пьянок, случайной трудноперевариваемой пищи, от окружающего меня скотства и похабщины...

Поэтому и женился я больше из-за неустроенности, из-за тоски по пушистому домашнему быту, от желания по субботам возвращаться туда, где тебя ждут... Эксперимент оказался не слишком удачным, и через полгода меня уже не очень тянуло по субботам в домашний быт.

Конечно, жена мне досталась с тем ещё характерцем, но сейчас, спустя семнадцать лет после того, как мы расстались, почти столько же промаявшись в нашем боевом и нервном браке, я понимаю: главная вина — моя. Природу не обманешь. Я хотел найти свою Люду в другой, но женщины — народ ужасно чуткий.

 

Однажды — было это, помню, в начале зимы, в воскресенье — я безуспешно пытался дозвониться до своей матери, живущей в городе, из которого я уехал семь лет назад. Что-то не получалось, я ругался с телефонистками, местными и тамошними, и, как водилось в таких случаях, потребовал для разборки начальство. «Старшая смены Баранова», — донёсся до меня сквозь три тысячи километров недовольный официальный, но чертовски знакомый голос. «Олька!» — обрадовался я.

Мы говорили больше часу. Не подряд, конечно: Оле приходилось отрываться, — служба! — но достаточно долго для того, чтобы вволю потрепаться. Наконец, я задал ей вопрос, почти такой же, как неделю назад при встрече на Тверской: «А как там Люда?»

И вот что услышал. Год назад она окончила университет и работает в какой-то научной лаборатории. Не замужем. Хотя вокруг неё роятся претенденты, да ещё какие интересные и перспективные, один даже больше в Америках и Венесуэлах, чем дома.

— Если б ты видел, — говорила Оля, и в её восхищённом голосе не было и намёка на зависть, — если б ты только видел, какая она стала красивая! Я — женщина, и то любуюсь! Но она ни на кого не хочет даже смотреть. И всё из-за тебя...

— Из-за меня? А я-то тут причём?

— Очень даже причём.

 

И Оля рассказала мне... Ах, Оля, Оленька, наша классная певунья, открытая душа... Если б ты только знала, что наделала!..

Она меня любила. Да! И это прекрасное для всех людей время — шестнадцать-семнадцать — прошло у неё мучительно, в частых слезах, в недоумении. И причина — мое вызывающе неприязненного отношение к ней. «Почему? За что?» — шептала она своей лучшей подруге. Только со своей мамой и Олей делилась она своей болезненной тайной, боясь насмешек и сочувствия. Но если знала Оля, то, естественно, знали все. Кроме меня. И ведь никто мне даже не намекнул, не подколол, не схохмил на эту тему, как водилось и водится в юношеской среде!

Идиоты!

Она собирала обрывки тетрадных листков с моими опусами, подбирала и складывала в заветный ящичек забытые мною карандаши и мелкую всячину, к которой прикасались мои руки, моя фотография стояла на тумбочке возле её кровати. А когда узнала, что я уехал поступать в институт в другой конец страны, бросила готовиться к вступительным экзаменам в университет: всё вокруг ей стало безразлично, мир опустел. «Я его никогда больше не увижу. Зачем мне университет? Зачем мне теперь жизнь?» — шептала она, притаившись на скамейке в дальнем уголке городского парка, в то время, как её родители были уверены, что их дочь усердно готовится к экзаменам в читальном зале городской библиотеки...

Да и сейчас моя фотография на прежнем месте...

Пока Оля выпаливала всё это, я ошеломлённо молчал. И лишь дождавшись паузы, выдавил:

— Не может этого быть! Я же был влюблён в нее... и сейчас... ещё больше...

Пришла очередь поразиться Оле:

— Вот это да!.. Кино! Ну, даёшь! Зачем же ты свои номера откалывал?

— Самолюбие, Оленька... Чтоб не подумали... Я ведь не знал...

Я повесил трубку в полном физическом изнеможении, будто один разгрузил полный грузовик двадцатикилограммовых изоляторов, и долго ещё, не двигаясь и не зажигая света, сидел у телефона в матовых сумерках умирающего дня. Всё! Завтра же лечу! Первым рейсом! Гори оно всё огнём: и эти разбирательства с вечно раздражённой по любому поводу, а чаще всего без повода женой, и приёмка-сдача участка, и горящий годовой план... Сейчас вернётся жена — всё ей выложу... Я в конце концов в рабство ей не продавался... А потом позвоню начальнику... Пусть они все, что хотят, то и делают. Плевать!

..................................................................

Окончание

Эпизод — Люда — Wait for me Дела семейные

Стихи — Проза

ПГУ

Для отправки произведений, вопросов и предложений щелкните по конверту:
Перед отправкой произведений ознакомьтесь с Правилами Клуба!

СПАСИБО!

 


Использование материалов сайта возможно только с согласия автора и с указанием источника:
ИнтерЛит. Международный литературный клуб. http://www.interlit2001.com